И, ни о чем не рассказывая, Василий Игнатьевич начал сразу же читать вслух: «Друзья! Дорогие ребята!..»
Ребята слушали, боясь пошевельнуться. На запыхтевшего Пиньку обернулись с яростью.
Василий Игнатьевич прочел письмо до конца, торжествующе поглядел на ребят. Они молчали. Старик понял и прочел все с начала.
— Вот все-таки не забыли! — заключил он, отвечая недавним собственным мыслям.
— Что вы, что вы! — возмутилась Анна Матвеевна, смахивая радостные слезы. — Кто ж это думал, что забыли?!
— Положите письмо на стол, — сказала Таня. — Пускай все на него посмотрят.
Ребята склонились над письмом, бережно передавали из рук в руки, строили предположения, спорили. Глаза у всех повеселели, зарозовели лица, распрямились плечи. Они не одни, о них не забыли, у них есть друзья, которые помогут, которые думают о них. Лиля была права, — их увезут отсюда.
Целый день и весь вечер разговоры шли только о письме. Все время рождались новые загадки и новые на них ответы: кто эти друзья? Где они? Кто принес письмо в дом?
Подчиняясь внутреннему убеждению Лили, ребята все чаще поглядывали на Герину дверь. «Он все-таки нашел, — думала Лиля. — Он теперь не один».
Ребята наперебой рассказывали о письме Костику, который вечером принес из лесу целый короб грибов. И он тоже взволновался и тоже украдкой взглянул на дверь Гериной комнатки.
Ужинать сели как в праздник, в торжественном молчании; письмо лежало на середине стола; надо было насмотреться на него, — после ужина его сожгут.
Долго не начинали есть, хотя грибная похлебка пахла невыносимо вкусно. Только когда Гера вошел в столовую, все взялись за ложки и смотрели на него с восторженным обожанием, и дали ему самую полную тарелку и самую густую похлебку. А он, как будто не замечая всеобщего внимания, молча ел, как всегда опустив глаза, и только удивленно взглянул на Юру, когда тот заговорщицки подмигнул ему: «Дескать, я всё понимаю». Лиля смотрела в сторону. «Зачем они пристают к нему, — думала она. — Ему ведь трудно скрывать и притворяться».
После письма жизнь как-то волшебно изменилась. Ребята повеселели, перестали хмуриться. Не важно, что горошница делалась день ото дня жиже и каши на тарелке все меньше и меньше, — это ведь ненадолго.
Не важно, что нельзя шуметь и петь, — ведь так велели друзья.
Не надо хныкать, Муся; погляди на чистый листок бумаги, лежащий на столе, он напомнит себе, что близко друзья.
И лес, обступивший здравницу и пугавший раньше, теперь уже не страшен, — он наш лес, свой, оттуда придут за нами друзья.
Жизнь стала светлее, а между тем ребят подстерегала новая беда.
Началось все с Муси. За обедом она ничего не ела. Отодвинула тарелку с жидкой кашей, равнодушно поковыряла лепешку и вдруг положила голову на стол и заплакала. И плач был не обычный Мусин, раздраженный, капризный, а тихий, жалобный и усталый.
— Что ты, Мусенька? — обнял ее за плечи сосед по столу — Хорри.
— Ничего, — протянула Муся и закрыла глаза.
— Таня, ее трясет, и она, как уголь в очаге, горячая, — сказал Хорри.
— Надо смерить ей температуру, — встревожилась Таня.
Василий Игнатьевич отнес девочку на руках в спальню. Таня раздела ее, поставила термометр: +39,2°.
Маленькая, худенькая, горячая, лежала девочка на кровати, неестественно вытянувшись, непрестанно облизывая сухие губы, и не капризничала, не хныкала, ничего не требовала, и это больше всего пугало.
Ребята ходили по дому на цыпочках; Анна Матвеевна и Таня пытались что-нибудь сделать для Муси, но не знали что.
Катя забилась в угол и молча глядела на подружку. Анна Матвеевна считала, что больным всегда надо дать чаю с малиновым вареньем, обтереть их теплой водой с уксусом. Может, это, и правда, помогло бы. Но не было ни чая, ни малинового варенья, ни уксуса. А девочке становилось все хуже и хуже. Даже неопытному глазу было видно, что температура повышается и бешено колотится сердечко. Девочку часто тошнило.
Во втором этаже, во врачебном кабинете, в блестящих никелированных коробочках лежали шприцы с острыми иголками, кутались в ватку ампулы с камфарой, стояли в стеклянных шкафчиках какие-то «первоочередные» лекарства, но никто не знал, как всем этим пользоваться.
Ночью дежурили у постели Муси Анна Матвеевна и Таня. Делали то немногое, что умели и могли: давали валерьянку и клали тряпочку с холодной водой на пылающий лоб.
А утром свалился Пинька. У него тоже температура поднялась до 39°. Он то покрывался потом, то бледнел и вел себя совсем не так, как Муся. Он стонал и охал, капризничал, непрерывно ворчал на терпеливо ухаживающего за ним Юру.
— Не так подушку положил, не так! Что ты, не видишь? Принеси теплой воды. Забери, она слишком теплая! Что ты мне холодную суешь! — И так все время.
Юра сбился с ног, стараясь выполнять все требования своего капризного друга.
В соседней комнате, все так же, не приходя в себя, бормотала что-то пересохшими губами Муся.
И на вторую ночь Анна Матвеевна и Таня сидели у постели девочки. Тускло горела коптилка. В пустой комнате было темно и жутковато. Лиле и Кате Таня приказала лечь в другой спальне, — может быть, у Муси что-нибудь заразное.
— Я пойду к Пиньке, — сказала Таня, — кажется, Юра до сих пор у него сидит. Надо бы его сменить. Придется разбудить Хорри.
Юра действительно был возле Пиньки; весь скорчившись, он примостился на полу, положив голову на Пинькины ноги. И его багровое лицо и вздувшиеся губы, тяжелое дыхание и пересохший рот сразу всё объяснили Тане.